Д.А.Щеглов, "В ополчении"
5
|
ЧУДЕСА ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ВОЛИ
<...>
7 ноября
Два незначительных как будто случая наглядно показали, что мы пренебрегаем
мелочами, из которых как раз и складывается главное — умение воевать. Днем
для очередной проверки боевой готовности личного состава и огневой системы
был направлен в третью роту. Неуструев, как всегда, подтянут и лаконичен.
Он с удовольствием пошел показать передний край роты.
И вот, чтобы перейти из одного отделения в другое, которое размещалось на
расстоянии полутораста метров, не кто иной, как Неуструев, предложил для быстроты
идти не по траншее, но по верху, то есть по самому краю берега, напрямую.
Командир второго взвода Николай Водякин поддержал свое начальство, и я, по
непростительной стыдливости показаться трусом, стал из окопа карабкаться вслед
за ними. Неуструев со связным уже отошел шагов на двадцать, как в нашу сторону
полетели автоматные трассирующие пули. Мы с Водякиным успели лечь, и над нами,
скрещиваясь и меняя направления, потекли светящиеся струйки. Запыхавшийся
Неуструев вернулся: «Васильев ранен, надо выносить!». Поспешно спрыгнули в
окоп и по кривой траншее побежали к тому месту, где остался лежать связной.
Стянули его вниз и положили на спину помкомвзвода Смирнова. Поддерживая раненого,
спотыкаясь, взволнованные и злые, пошли назад.
Почему я записал об этом, как будто незначительном, событии?
Мы глупо и нелепо лишились хорошего бойца. И это было не просто ухарство и
бессмысленная лихость, это — не что иное, как нарушение дисциплины и устава.
И кто повинен в этом? Командиры, и я в их числе.
Второй случай также представлял собой пример небрежности, но уже иного рода.
Мы просчитались, полагая противника глупей, чем он на самом деле, и в результате
поставленную нам задачу не выполнили.
В ночь на 7 ноября первая рота батальона около сорока минут производила ложную
подготовку к переправе, чтобы засечь огневые точки противника. Однако это
делалось при луне, а Нева была покрыта льдом. Противник понял наш замысел
и не открыл огня. [191]
<...>
11 ноября
Несколько дней назад началось формирование добровольческих ударных рот и батальонов.
Каждая дивизия формирует один такой полк, полк — батальон, а нам поставлена
задача — сформировать отряд имени 24-й го[193]довщины Октябрьской социалистической
революции из отличившихся бойцов и передать ударной Бондаревской дивизии,
находящейся на «пятачке». Это тем более важно, что вчера стало известно: противник
подтянул к нашему плацдарму свои резервы со стороны реки Тосно.
И сегодня перед штабной землянкой встали строем 58 человек. Все командиры
штаба в торжественном волнении вышли проститься с ними.
В бирюзовом небе поблескивало окруженное туманным кругом широкое, негреющее
солнце. В природе изумительный покой. Сквозь белую морозную дымку очертания
предметов теряли точность.
Рундквист нетерпеливо поглядывал на часы: пора уже отправляться. Капитан Мотох
вышел без шинели, в одном плаще и только из-под ворота солдатской гимнастерки
торчала серая рыбацкая фуфайка.
— Товарищ капитан, вы так замерзнете, — сказал я тихо. Мотох втянул воздух
и бросил только одно слово:
— Война!
На этот раз я его понял: «Когда гибнут люди, нечего себя щадить!» — и с невольным
уважением поглядывал на его фигуру.
Капитан сделал несколько шагов и подошел ближе к строю.
Люди стоят серьезно, и команда «Смирно» выполняется не внешне, а словно изнутри.
Одеты все образцово, тепло, удобно. От коротких ватников, затянутых ремнем,
вид у всех стал боевой и ловкий. Белой краской для маскировки наложены пятна
на зеленых касках, а лица под ними похожи на лица воинов, сражавшихся под
стягами Александра Невского.
С рапортом к командиру подходит Рундквист. Капитан слушает, и на его губах
мелькает удовлетворенная улыбка. Очевидно, от смущения он забывает подать
руку начальнику своего штаба и стремительно направляется к бойцам. Ловко засовывает
каждому два пальца под ремень, проверяя затяжку поясов. Затем отступает на
середину строя и с некоторым напряжением громко выкрикивает:
— Честь батальона будете держать высоко! Вот именно! По вашим боевым делам
будут судить о добровольцах. [194]
— Так точно! — отвечает кто-то из рядов, нарушая в искреннем порыве уставной
порядок.
— За Родину! — подхватывает Рундквист. «Ура» отрывисто три раза звучит в морозном
воздухе. Эти короткие рывки сейчас внушительней раскатистых парадных криков.
12 ноября
День совершенно новых впечатлений от простых и столь величественных дел вокруг.
Только мы вступили на левый берег Невы, пройдя по «ледяному мосту», устроенному
из фашин, наложенных на тонкий лед и облитых сверху водой, как бросились в
глаза фигуры распаренных, счастливо улыбающихся бойцов. Они выходили из узеньких
дверей, которые вели куда-то внутрь обрыва, и с наслаждением утирали свернутым
бельем лоснящиеся лица, покрытые мелкими капельками пота.
— Что это? Никак, здесь баня? Это развеселило всех. На «пятачке» — и баня!
Совсем как дома.
<...> [195]
<...>В середине дня наш ударный отряд был принят Бондаревской дивизией,
и бойцов куда-то увели. <...> [196]
<...>
13 ноября
В ночь на сегодня была назначена атака всем батальоном для захвата берега
возле Анненского, но неожиданно штаб бригады ее отменил. Почему? Должно быть,
из-за слишком тонкого ледяного слоя и сообщения о том, что немцы возле своего
берега образовали полыньи и заминировали лед.
Чувство какого-то прекрасного спокойствия и решимости охватило меня вчера
с наступлением темноты. До самого утра я находился в первой роте и вместе
с Богачевым переходил из взвода во взвод. Бойцы были сосредоточенны, несколько
напряженны, но уверенны и спокойны. Белые халаты у каждого лежали под рукой.
Значение нашего плацдарма теперь уже понимает каждый. Мы знаем, что наши метры
отвоеванной земли могут превращаться в километры на других участках фронта,
в частности, под Москвой. И вот сегодня наш сосед — 86-я стрелковая дивизия
полковника Андрея Матвеевича Андреева — вновь сделал попытку захватить восьмую
ГЭС.
В 10.00 началась артиллерийская подготовка. Она продолжалась полчаса.
В амбразуру артиллерийского наблюдательного пункта видно, как поднялся и пошел
в атаку второй батальон 169-го полка. Командует батальоном вчерашний командир
роты старший лейтенант Юрий Лесников. Это высокий, стройный, румяный человек
с легкой, уверенной походкой.
Не успел отдалиться крик «ура», как появилась в дверях Александра Шипо, и
на руках у нее был командир. И этот командир — лейтенант Лесников.
— Пусть полежит, — сказала женщина.— Потом зайду. Он ведь не ранен...— И сразу
скрылась. [203]
Лесников был без сознания и что-то бормотал, не открывая глаз. На секунду
от бойницы отвернулся артиллерист и щелкнул языком:
— Контужен. Эх-ма! — И снова закричал в телефон, корректируя огонь: — Так!
Хорошо! Эх! Недолет... братишки, взять правее... 0-05, прицел 8-1...
В землянку заглянул Кузьмин с лихо заломленной на затылок цветной фуражкой
пограничных войск, которую строжайшим образом ему запрещено носить.
— Товарищ пеэнша, я к вам... Чепе!
— В чем дело?
Оказалось, что план намеченной разведки требовалось немедленно менять: та
рота, в которую мы направили своих разведчиков, чтобы при атаке они могли
прорваться в тыл, неожиданно оставлена в резерве.
Не задавая никаких вопросов, я иду за ним, чтобы кстати на командном пункте
сообщить о Лесникове. Мы то бежим, то падаем, то ползем. Кругом взрываются
небольшие мины, со свистом пролетают пули, а сзади беспечно и озорно кричит
Кузьмин:
— Товарищ пеэнша! Вы новый анекдот слыхали?
— Нет, какой?
— Фашист говорит генералу: «Ваше сиятельство, солдаты мои от холода стали
совсем как тени». — «Отлично, — говорит генерал.— Будут лучше маскироваться».
А? — Кузьмин хохочет и, зацепившись ватными штанами за проволоку, виртуозно
ругает немцев.
Мы скатываемся по обрыву к берегу реки и уже собираемся войти в землянку полкового
штаба, как оттуда появляется не кто иной, как Зейдель. Мы оба на секунду задерживаемся,
он радостно улыбается, но, спохватившись, быстро придает лицу суровое и озабоченное
выражение.
— А-а! Это ты? Входи, входи. А я сейчас, через минуту! — Махнув здоровой рукой
(другая у него на перевязи), он побежал куда-то, на ходу отдавая распоряжения.
Мы вошли в землянку. Как раз в это время лейтенант Смородин, исполняющий обязанности
командира 576-го полка, давал задание какому-то бойцу. Тот стоял, неестественно
выпрямив спину и не отрывая глаз от лейтенанта. На щетинистых щеках бойца
ритмично появлялись упрямые продолговатые желваки. [204]
— Андрюша, понял? — строго и взыскательно спрашивал Смородин.
— Так точно, товарищ лейтенант, все понял.
— Обойдешь немцев вдоль реки, по льду. Определи мертвое пространство, оно
должно иметься для их верхних пулеметов. А огневую точку у воды — подавишь.
— Есть!
— Ну, у меня все.
— У нас тоже, товарищ лейтенант.
— Пройдешь, товарищ Лапкин?
— Пройду, товарищ командир.
Чувствую, что это — два товарища, два друга, два одногодка, лет по двадцать
каждому: лейтенант Смородин и рядовой боец Андрей Лапкин, назначенный сегодня
командиром батальона. Но говорят они совсем различно, один старается не подчеркивать,
что он командир, а другой, наоборот, строго держится уставной формы.
В это время вернулся Зейдель и сразу, как всегда, шумно набросился на меня:
— Знаю, знаю! Ничего не выйдет! Задание меняется, и некуда мне взять твоих!
Он все такой же, как и прежде, порывистый и суетливый, но только здесь он
не кричит, а старается говорить вполголоса:
— Видишь? Новый батальонный командир. Что смотришь? Думаешь, простой боец?
Нет, милый, не совсем простой. У него книги лежат в карманах... и не затем,
чтобы защищать его от осколков! — Зейдель говорит так, чтобы все его слышали.
— Лапкин у нас полковником эту войну закончит, вот увидишь!
Накручивая ручку телефона, он успевает рассказать о Лапкине. И видно, что
начальник штаба знает жизнь своих бойцов и любит их. Под напускной грубостью
Зейделя я опять почувствовал глубоко спрятанную человеческую душу.
— Вот если хочешь, то пускай твои пойдут вместе с ним! Ты не гляди, что он
— боец. Я говорю тебе — он полковником еще будет! <...> [205]
<...> И вот всего только позавчера его седьмая рота должна была совершить
бросок и занять коварную рощу у перекрестка дорог. Сколько раз уже эта роща,
которую штабисты прозвали за ее очертания «фигурной», переходила из рук в
руки за эти дни.
В раннем тумане поползли бойцы, ожидая зеленую ракету — сигнал к атаке. Но
вдруг раздался хриплый басок командира роты:
— Противник обходит слева... Гранаты к бою!
По дну противотанкового рва, из-за которого уже не в первый раз срывались
наши планы, двигались немцы. И тут произошло одновременно два события: в небо
взвилась ракета и в тот же миг командир без звука упал на снег. Взводные,
исполнявшие свои задачи, не видели гибели командира. Но это увидел Лапкин.
Необходимо было немедленно защитить роту с тыла, не пропустить фашистов по
рву. Вот тут и разнесся по заснеженному ельнику уверенный и сильный голос:
— Рота, слушай мою команду! Ротой командую я, Андрей Лапкин! Ручной пулемет
к березе! Автоматчики — справа и слева — в обход! Со штыками — за мной, в
атаку! Ура!
Голос для всех был своим и знакомым, и прозвучала в нем власть командира.
Рота уверенно побежала вперед и, пройдя в глубину метров сто, укрепилась с
другой стороны опаленной рощи.
Прошел день, а следующей ночью Лапкина вызвали к командиру дивизии. Твердый,
решительный, скромный парень понравился в штабе, в него поверили, и так как
в предыдущих боях были очень большие потери, в том [206] числе погиб и комбат,
то Лапкина и назначили временно исполняющим обязанности командира батальона.
Лапкин что-то потрогал у себя под шинелью.
— Что у тебя? — строго спросил Смородин.
— Кусок материи.
— Это зачем?
Лапкин высунул из-за пазухи уголок красного холста и пальцем указал наверх.
Его поняли. Он на груди нес флаг, чтоб развернуть его на башнях бетонной ГЭС.
— Что же... Успеха.
— Попробуем, — просто, но в то же время почти торжественно вымолвил Лапкин
и козырнул.— Разрешите идти выполнять?
— Действуй. Вали, Андрюша!
Новый комбат от волнения повернулся через правое плечо, но все-таки с ударом
свел каблуки и быстро вышел.
— Сила! — глядя ему вслед, в восторге произнес Зейдель. — Вот с ним твои и
пойдут!
Исполняющий обязанности командира полка лейтенант Смородин разрешил присоединить
разведку, я сообщил о Лесникове и собирался уже идти, как Зейдель меня грубовато
остановил:
— Послушай-ка, капитан! Возьми письмо. С тех самых пор не мог послать! А мама,
наверное, беспокоится. Тебе это легче сделать. А то заношу в кармане. Пожалуйста...
А?
— О чем говорить. Давай.
— Ну, вот и спасибо.— Он сунул мне в руку конверт.— Измял немного. Ну, ничего.
Ты разгладишь...
На лице его было смущение, и в эту минуту он забыл, что к боевой обстановке
совсем не подходит такое мальчишеское выражение.
Так мы расстались. Вместе с санитаром я побежал назад. В той стороне, где
уже разгорался бой, гудели, ухали и стонали взрывы. Но Лесникова на НП не
оказалось.
— Где комбат?
— Комбат? — переспросил боец.— Прошел.
— Как так прошел? Куда прошел?
— Встал и... прошел.
— И хорошо, что так, — утирая потное лицо, обрадованно крикнул санитар и выскочил
наружу. [207]
Словно время перелистало страницы вспять: в дверях землянки появилась Шипо,
откинув на затылок мужнин шлем, а у входа на плащ-палатке снова лежал огромный
Лесников.
— Опять контузило, — с сердцем сказала санитарка. Она склонилась над лежавшим
без сознания командиром и приложила флягу к его губам:
— На, выпей!
Но Лесников не шевелился.
— Не слышит. Оглох, должно быть. Ну, я его потом перенесу, там раненых у меня
еще хватает.
И она пошла, не пригибаясь под пулями врага, которого ненавидела и презирала.
Лесников лежал без стона и без движения, но ровно и глубоко дышал. Донеслось
разрозненное, негромкое «ура». С наблюдательного пункта мы отлично видели,
как немцы, сбившись у стыка двух траншей, выскакивают и бегут назад, к виднеющемуся
между деревьев искалеченному городку. Угловая часть дома в четыре этажа наклонилась
и фантастически повисла, а на улице, уходящей в глубину, еще держали строй
скелеты трехэтажных зданий.
Артиллерист у телефона вспыхивает от восторга и кричит кому-то в трубку на
правый берег, где стоят наши батареи:
— Миленький, наддай! Еще огонька! Подсыпь орешков! Еще чуть-чуть! Еще малость
самую. Берем, берем, берем...
И Лесников словно что-то понял. Его большие и суровые глаза выражали напряжение
и муку. Он ничего не слышал: ни «ура», ни слов артиллериста, он только мог
угадывать по нашим лицам, что происходит. Поймав взгляд возбужденного телефониста,
он довольно громко крикнул:
— Что там?
— Бегут! — откликнулся связист. Но старший лейтенант продолжал все так же,
не отрываясь, смотреть на него.
— Взяли? — переспросил он тише.
— Отбросили! 200 метров прошли на городок... К самым постройкам.
— Не слышу, — с мучением и злостью произнес комбат и приподнялся. [208]
Быстро достав блокнот, я записал слова телефониста. Лесников улыбнулся счастливой,
почти ласковой улыбкой и приподнялся еще выше.
— Куда вы?
Но он не слышал и продолжал упрямо подниматься. Я удержал его рукой:
— Нельзя, нельзя, вы должны лечь!
— Я комбат и еще не помер!
Он пополз на руках, помогая одной ногой; другая безжизненно волочилась сзади.
Он выполз на грязный уплотненный снег. Солдат крикнул вслед:
— Ему же нельзя!
Не оборачиваясь, он продолжал ползти, и, когда кто-то коснулся его ноги, он
обернулся, приветливо кивнул и, вдруг неожиданно поднявшись, произнес с трудом:
— Ничего! Спасибо...
И, пошатываясь, побрел вперед.
И не было у нас права задержать его.
К трем часам противник был выбит из первой линии окопов, и бой затих. Чтобы
продвигаться дальше, у нас самих уже недоставало сил.
Однако триста метров отвоеванной земли — это для «пятачка» огромное пространство.
Когда стемнело, поступили сведения: в захваченных траншеях осталось 320 убитых
немцев.
Сейчас существенно одно: как принял наш удар противник? Будет ли он огрызаться,
подтянет ли силы с других участков, почувствовал ли он угрозу, которую мы
представляем?
14 ноября
Нет времени, чтобы присесть и записать. Только что читали вслух статью командующего
войсками фронта генерал-лейтенанта Хозина «Город Ленина не сдадим». В ней
важно подтверждение, что гитлеровцы стягивают силы под Ленинград с других
фронтов, и, значит, мы в какой-то мере делаем то, что нужно: перемалываем
резервы врага, но все-таки нам еще не хватает тактического умения, инициативы
в действиях небольших подразделений.
Ночью по льду с «пятачка» перешел через Неву в штаб истребительного батальона.
Теперь для этого требуется не более пяти минут.
Чуть рассвело, я снова припал к бетонной амбразуре [209] наблюдательного пункта.
За белым полем торосистой и странно вздыбленной Невы как на ладони виден берег,
где вновь возник упорный бой, всего в каких-нибудь двухстах шагах от нас.
Видно, как бойцы врываются в руины домов, выскакивают и, согнувшись, пробегают
дальше.
С наблюдательного пункта, где я был вчера, сообщают, что комдив Андреев и
военком дивизии Щуров на переднем крае — сами водили солдат в атаку.
И вдруг в нашем бетонном доте, где каждый шорох гулко усиливается во много
раз, кто-то взволнованно прошептал, и это показалось почти что криком:
— Смотрите, на башне ГЭС флаг! Наш, красный флаг! Да, это правда — флаг! Я
вижу хитроватое лицо и ловкую, увертливую, жилистую фигуру Андрея Лапкина,
вывешивающего флаг. Вот он, простой кусок материи, красный холст, который
развевается сейчас по ветру, и в нем заключена душа бойца.
Потрясенный тем, что увидел, я говорю связному:
— Сообщить по ротам, что ГЭС захвачена обратно! Нами!
Вот уже час прошел, и на башне ГЭС полощется все тот же красный флаг. А где
комбат? Что с Лапкиным, сумел ли он закрепиться в развалинах огромной бетонной
крепости?
В хлопотах, в опросе вернувшихся разведчиков, принесших полевые сумки и раненого
немца, проходят еще два — три часа, и когда я снова бросаю взгляд через Неву
на ГЭС, то флага больше нет... Все та же мертвая, разбитая бетонная громада.
А флага нет! Смотрю в бинокль. Нет, не ошибся. Пусто.
Вечером коротенькое сообщение по телефону с того берега: «Противник, подтянув
резервы, выбил наши части с ГЭС № 8 и потеснил назад».
А Лапкин не вернулся. И я словно осиротел. Что с ним произошло и где он?
Будут стоять леса и будет снова радовать нас солнце, будет Нева катить свои
стальные воды мимо вечно сверкающего Ленинграда... Дети будут играть в садах,
и девушки слушать и говорить слова любви, и снова на родной земле начнет коваться
особенная жизнь, но в этой жизни сохранится биение сердец всех тех, кто пал
со славой, кто своей смертью обеспечил своему народу жизнь и счастье. Кто
смеет забыть об этом? [210]
<...>
МАСТЕРСТВО ВОЙНЫ
<...>
18 ноября
Вчера у командира взвода Мелина в третьей роте произошел неприятный случай:
когда уже стало вечереть, неизвестный красноармеец вступил на лед и удивительно
спокойно пошел через Неву. Мы сидели в землянке с Мелиным, когда нас срочно
вызвали. По гладкой белой пелене реки неторопливо шел человек в шинели, без
винтовки.
Как это могло случиться! Как мог пройти он незамеченным мимо постов?
— Неважное у вас боевое охранение, Мелин!
— Эх! — Мелин зло прищурил свои быстрые глаза и крикнул пулеметчику: «В воздух!
Очередь! Огонь!»
Но пулеметчик дал не в воздух, а искусно прошелся возле человека, взметнув
белый снежок по сторонам. Неизвестный упал ничком, раскинув руки.centralsector.narod.ru
— Притворился, — спокойно заметил пулеметчик.
— Что делать? — спросил Мелин со злым отчаянием. — Ведь уйдет!
— Пошли людей.
Но с того берега следили немцы: едва бойцы немного прошли по льду, как пули,
вздымая столбики морозной белой пыли, заставили людей вернуться. А неизвестный
тем временем опять зашевелился и стал ползти.
— Смотри-ка, пеэнша. уходит! — зло бросил Мелин и еще круче надвинул на одно
ухо бескозырку.
— А ну, давай! — крикнул он пулеметчику. Но в ту же минуту человек вскочил
и побежал, вихляя и прыгая из стороны в сторону. С того берега, очевидно желая
ему помочь, заговорили пулеметы немцев.
— Предатель это! — крикнул Мелин и. приложившись, выпустил всю обойму из полуавтоматической
винтовки.
Человек в солдатской шинели опять упал, на этот раз размашисто и тяжело.
— Готов, — с удовлетворением произнесли бойцы, стоявшие недалеко.
— Как только окончательно стемнеет, пошлешь людей, пускай притянут тело, —
сказал я Мелину. [219]
Но, к сожалению, мы опоздали. Когда во тьме бойцы переползли Неву и отыскали
тело, то оторвать его от льда они не могли, оно примерзло, а карманы гимнастерки
и шинели были выворочены, документы взяты. Однако бойцы узнали перебежчика:
Петр Крюков. Он не раз уже говорил, что войну пора кончать, что плетью обуха
не перешибешь, а жить ведь надо... Это с ним как раз схватилась в первой роте
Аня Зуева.
Очень кстати вспомнил Гончаров слова Александра Пархоменко, любимого героя
гражданской войны: «Все забудется: голод, холод, страдания, а вот трусости
и измены народ нам никогда не простит и не забудет!»
20 ноября
И еще одно событие: вчера задержали Ковальчука. Оказывается, он без помех
дошел до старого КП третьей роты, где теперь помещались артиллеристы-наблюдатели.
Все спали. Ковальчук бесцеремонно разбудил людей и потребовал, чтобы его со
связным отправили сейчас же в штаб батальона.
Когда об этом по телефону донесли в бригаду, в трубке отозвался тревожным
голосом оперативный дежурный: «Минутку, минутку». Затем зазвучал грохочущий
и хриплый голос самого комбрига, полковника Константина Ксенофонтовича Желнина:
— Чепе, чепе у нас! Прошляпили! С той стороны пришел боец — вы даже его не
заметили. Сейчас буду!
От этого стремительного разговора стало не по себе. Не оттого, что нам попало
(комбриг был прав), а потому, что дозоры и бойцы лучшей в батальоне третьей
роты не заметили и пропустили через Неву человека.
В ожидании комбрига мы зашли в землянку посыльных, рядом со штабом, куда поместили
Ковальчука. Он спал, положив голову на стол.
— Эй, парень! — недружелюбно окликнул его часовой.— Проснись!
Не поднимая головы, Ковальчук приоткрыл глаза и, увидев меня, хотя и распрямился,
но с табуретки все-таки не встал.
.— Ковальчук?
— Так точно, моя личность.
— А мы здесь думали, что вы погибли. [220]
— Раненечко похоронили, — усмехнулся он отчужденно.
— Где же вы пропадали?
— Везде, где можно.
— Непонятно.
— У ваших был...
— У кого?
— У ваших. Партизанский отряд... Забыли? Там еще Тося была такая... Тосю поймали,
такое дело, — усмехнулся Ковальчук и стиснул зубы. Его узкие глаза смотрели
строго.
— Слушайте, Ковальчук, — сказал я ему негромко, — а все-таки получается так,
что вы попросту дезертировали?
Пристально посмотрев на меня, Ковальчук одернул коротенький пиджачок.
— А кто вам лодку для разведчиков пригнал? — возразил он уклончиво.— По-вашему,
я должен был ждать, пока пулей хлопнут? Ну и нырнул, и поплыл. Думал уже —
конец, а меня отнесло на немецкий берег. Выбрался. Залег в лесу. А потом пошел.
А куда же я мог еще податься? Вот и бродил у Мги, благо места знакомые. Раньше
вернуться никак не мог. Трудно было.
Хотя в этой истории было много неясного, но я все же верил Ковальчуку.
Скоро примчался комбриг, спустился в землянку и сел на чурбан. За ним следовал
капитан Мотох.
— Ну, ну, рассказывай! Как прошел? — загрохотал Желнин.
— Как я прошел, товарищ полковник? Чистый случай. Удача. Судьба... Вчера думал
— амба: и свидеться не придется.
— Кормили? — резко остановил полковник. Ковальчук усмехнулся:
— Батальон хоть и свой, а еды не дали.
— Накормить! — приказал комбриг.— А теперь по порядку. Самое главное — как
прошел? Об остальном в другом месте скажешь. <...> [221]
<...>
ЗАЛОГ ПОБЕДЫ
По сосредоточенным глазам Рундквиста я понял, что батальон готовится
к серьезным действиям. К тому же сегодня, 25 ноября, в роты спущен приказ
«Быть готовым». Но к чему — пояснений нет. В полдень вызвал командир батальона
Мотох.
— Вы еще здесь? — обрушился он сразу, как только я переступил порог.— Вы что
же... хотите меня подвести? Вас завтра в десять ноль-ноль вызывает «дедушка».
— Это кто, простите?
— Вот ведь тоже. Совсем «гражданка», — незлобиво заворчал капитан.— «Дедушка»
— это командующий 8-й армией. Вот кто!
— Товарищ капитан, об этом мне ничего неизвестно.
— Я приказал сообщить вам ровно в тринадцать.
— Сейчас — без пяти час.
— Гм... Точность! — сморщился Мотох и улыбнулся. Это ему понравилось.— Так
вот, вы «наверху» там, того... не торчите долго. На все вопросы — короткий
ответ. И сразу назад. Лично мне приказал командир бригады завтра по льду предпринять
атаку. И вас я тоже хотел направить с ротой...
— С какой?
— С какой хотите. Мне все равно.
Почему-то волнуясь, он пододвинул к себе стакан с крепким чаем.
— Идти вам лучше уже сейчас, чтобы завтра не опоздать. А я все думаю...— Он
прищурился.— Выйдет у нас или не выйдет? А то — кругом война, другие воюют,
а мы сидим в обороне! А зачем вас туда вызывают? Как думаете?
Но это мне так же неясно, как и Мотоху.
Меня волновало сейчас другое, а именно то, что готовилось здесь, в батальоне,
о чем сказал капитан. [231]
<...>После обеда получил приказание немедленно явиться к члену Военного
совета генерал-лейтенанту А. Д. Окорокову. В хорошенькой, опрятной и уютной
дачке, в одном километре от поселка Озерки, жил генерал, а рядом, в размашистых,
с балконами и флигелями, старомодных дачах помещались канцелярии, столовая
и общежития работников политотдела.
Генерал уже собирался обедать, когда я следом за дежурным поднялся к нему
на второй этаж. Из глубины комнат он окликнул: «Кто?» — и, выйдя в прихожую,
очень любезно и просто провел к себе и пригласил к столу:
— Вы ели?
— Да, да, благодарю, — ответил я поспешно.
Разговор начался с конкретных и практических вопросов о положении в батальоне.
Несмотря на мой, как мне казалось, решительный отказ, солдат по знаку генерала
поставил передо мной тарелку. Рассказывая о батальоне, я подчеркнул, что последний
приказ по армии об активном ведении огня значительно изменил настроение бойцов
и их отношение к своему оружию. Все остальное, по моим словам, было у нас
вполне благополучно, и я с удовольствием доложил о хороших кадрах нашего батальона.
<...> [233]
<...>
26 ноября
Только к вечеру получил в отделе кадров приказ об отзыве меня из батальона.
В бригаду пошел пешком по гладко накатанной дороге. Обгоняли машины, но не
хотелось поднимать руку, чтобы их остановить — приятно шагать куда-то в будущее.
.Стараясь от меня не отставать, идут две женщины. Они учительницы местной
школы и говорят о своих делах: об учениках, зарплате и картошке. Прибавляю
шаг: мне хочется быть одному.
Узнав о моем отчислении, капитан Мотох с какой-то грустью пригласил распить
«отвальную».
— Теперь вы там за нас словечко скажете. Мы ведь с вами неплохо жили, хоть
иногда учить вас надо было. Скажу по правде, и я учился. И не стыжусь. Вот,
значит, так...— Голос у капитана был искренний, и я подумал: «В самом деле,
а почему в своих представлениях о нем я забывал всегда, что он тоже мог обогащаться
опытом, учиться, изменяться, двигаться вперед?»
27 ноября
Ночь. Завтра расстаюсь с батальоном, и потому не спится. Поднимаюсь из траншеи,
но сразу скатываюсь вниз: противник обстреливает лес, встревоженный нашей
активностью. Ракеты врага непрерывно освещают берег мерцающим зеленым светом.
А берег наш, действительно, преобразился. Он живет и брызжет струями огня:
то автоматы, то одиночные выстрелы, то пулеметы. Наверное, с той стороны Невы,
где враг теперь нам кажется притихшим, такое положение должно вызывать тревогу.
[235]
<...>
За шалашом порывами шумел прибрежный лес, иногда слышалось, как с шипением
вспыхивали ракеты немцев.
На место Сильченкова встал другой — Бирюков, тот самый, что со мной вместе
переплывал Неву, а позднее гребцом на лодке перебрасывал бойцов на левый берег
в дни первой переправы, как раз тогда, когда погиб капитан Терехов. Признаться,
я никогда не думал, что он беспартийный. В белых коленкоровых штанах и в белой
блузе, заправленной под пояс, он был похож сейчас на сказочного воина.
— В новый бой хочу идти коммунистом. А в бою, надеюсь, оправдаю доверие партии.
— Не сомневаемся, что оправдаешь, — произнес Ульянов.— Рекомендуют его политрук
Мирончик и я. И вот почему мы делаем это с большой охотой.
Строго глядя на повернувшиеся к нему лица, Ульянов рассказал: когда, после
ночной атаки, взвод по льду отошел назад, Бирюков заметил, что не хватает
Богданова Андрея. В колеблющихся сумерках ничего нельзя было разобрать, и
только на рассвете он снова оглядел неровный и торосистый покров Невы и заметил
шагах в пятидесяти лежащего неподвижно человека. Левая рука закинулась за
спину, и по виду застывших пальцев Бирюков с испугом понял, что его друг никогда
не откликнется на зов. Но все-таки он позвал: «Андрей! Андрюша!» Над головой
пропели пули, несколько мин нырнули в черные полыньи.— Андрей! Это я. Ты слышишь?
Нет, Андрей ничего не слышал. Бирюков размышлял недолго. Оставить коченеющее
тело на льду перед окопами невозможно. Он должен вынести его и похоронить.
Только тогда он сможет сообщить о гибели Богданова его родным. Хоть чем-то
маленьким он должен их утешить. Бирюков пополз, но, очевидно, глаза с биноклем
следили за этим местом. Тотчас вокруг него в зеленый и хрупкий лед со звоном
вонзились пули. Вытянув руку, он достал до полы шинели и потянул к себе тело
друга. Зубами зажав шинель, Бирюков стал медленно отползать. Ползти было трудно.
Мешали винтовки — своя и Андрея. И тело товарища, как нарочно, цеплялось за
каждый торос, за каждый кусочек льда. Но он все же добрался и, бережно опустив
тело друга на дно окопа, хо[241]тел достать его документы, но в боковом кармане
ничего не обнаружил. «А где же партийный билет? — мелькнула у Бирюкова тревожная
мысль.— Андрейка... где же он у тебя? Ведь это же... знаешь, — Бирюков говорил
с Андреем, словно тот его слышал, словно мог еще отвечать.— Нету...»
Все больше волнуясь, Бирюков проверил во всех карманах, но партийного билета
нигде не нашел.
«Где же ты мог оставить... выронил, что ли? — бормотал Бирюков.— А если немец
его подберет?» — От этой мысли он даже оцепенел. В это время к нему подошел
политрук и пожал руку.
— Спасибо, не оставил товарища.
Скрывая смущение, словно в чем-то он был виноватым, Бирюков торопливо сказал:
«Я... я сейчас...» — И, выскочив на бруствер, скатился к Неве и пополз по
льду. Перед глазами был небольшой кусочек снежного поля.
— Нет, так ничего не найдешь, надо сверху взглянуть.
Он попробовал встать на колени, но пули противника снова заставили лечь. Вот
и место, где, очевидно, упал Андрей: остались бурые пятна крови. Но ни бумажника,
ничего.
«А если он дальше полз и выронил партбилет... Ведь только здесь он и мог распахнуть
шинель».
Уже приближалось утро, но над застывшей Невой колебался морозный туман, где
ж тут было увидеть. Но вернуться без документа нельзя. Бирюков долго ползал
еще по торосам, пока не заметил темно-красное пятнышко.
Когда он вернулся в траншею, его строго спросил политрук:
— Тебе кто разрешил выходить?
Ничего не ответив, Бирюков протянул красную книжку — партийный билет своего
погибшего друга...
— Потому мы и думаем, что Бирюков оправдает доверие партии,— закончил Ульянов.
<...> [242]
<...>
8 декабря
Вот уж и пролетела первая неделя декабря. Все эти дни присматривался к новым
людям. Здесь тыл, или, как говорится в армии, второй эшелон. В размеренном
порядке, который царит в штабе, ощущаешь движение большой военной организации.
В основном мне сейчас приходится вести беседы на различные политические темы:
Англия объявила войну Финляндии, Румынии и Венгрии. Япония открыла военные
действия против Америки. Все это надо сопоставить с положением на нашем фронте
и подвести к вопросу о том, что должен делать каждый, чтобы приблизить час
победы. А в приказе по 8-й армии — смелое, но печальное признание: «Наступление
на берегу Невы успеха не имело». Тревожно екнуло сердце — ведь это относится
и к пятому истребительному батальону. Значит, и его атака оказалась безуспешной.
Дела все время проносят меня мимо батальона, и не удается в него попасть,
я слабость от недоедания такая, что пройти лишний километр уже нет сил.
Горечь от слов приказа сменилась все-таки удовлетворением, потому что во всеуслышание
признаться в неудаче способен только тот, кто верит в конечную победу, кто
сознает ее, кто знает собственные силы и не считает нужным скрывать даже существенные
неудачи.
Вчера, 7 декабря, по небольшой лужайке по взрыхленному, очевидно, бороною
снегу шли три бойца и, мерно взмахивая косами, врезались прямо в снег. Они
косили сохранившуюся прошлогоднюю траву, чтобы как-нибудь поддержать жизнь
своих голодающих коней. Жестокая нехватка продовольствия стала проявляться
уже и в армии. Правда через Ладогу проложена ледовая дорога и туда, на Большую
землю, везут из [243] Ленинграда измученных и ослабевших от голода людей,
обратно — продовольствие, но из-за прорыва немцев в Тихвин сейчас эта связь
нарушена. Единственная, последняя железная дорога на Вологду, соединявшая
Ленинградский фронт со всей страной, недавно перерезана.
Об этом мы даже не говорим друг с другом. Есть какое-то упрямое желание —
думать только о своем участке, и здесь, у себя «на пятачке», делать все, что
в наших силах, чтобы оттянуть резервы противника с других фронтов. Нам ясно,
что отсюда через крохотный плацдарм мы должны угрожать растянутым коммуникациям
немецких армий, прорвавшихся на Тихвин.
Возле политотдела меня встретил Панков, теперь уже бригадный комиссар. Он,
как всегда, напорист и энергичен.
— Есть задание,— сказал он.— Необходимо превратить разрозненное снайперское
движение во всеармейское соревнование. И все должны включиться в это дело.
Ясно? Вам ясно? — повторил он, окидывая меня быстрым взглядом.— Штаб армии
обязан возглавить соревнование снайперов! Составьте обращение ко всем бойцам.
Это по вашей части.
— Слушаюсь, товарищ бригадный комиссар.
12 декабря
И вот он снова — «пятачок». Я миновал свой батальон случайно, так как попутная
машина доставила нас прямо к переправе. Здесь все теперь обжито. По льду установилась
связь, и «пятачок» включился в общий фронт. Мне показалась странной тишина,
и даже взрывы мин не отдавались эхом. Возможно, что это рыхлый свежий снег,
подобно вате, поглощает звуки. Странно: как будто надо ненавидеть это место
смерти и человеческого горя, а сердце дрогнуло: я полюбил этот кусок земли.
<...> [244]
<...>Недалеко, в землянке, где хранились ящики с консервами, сидел в
безнадежной позе ефрейтор Гляйкснер из города Иглау, служивший в 22-м пехотном
полку 1-й гренадерской дивизии. Он поднял на нас робкие глаза, в которых читалась
готовность идти на смерть и полная покорность своей судьбе. А судьба жестока:
только за эту неделю, что он пробыл на «пятачке», в их роте из 150 человек
осталось 42. В отделении самого Гляйкснера до захвата в плен оставалось двое.
Немец медленно, печально говорит, будто он рад тому, что захвачен в плен (и
это, вероятно, правда), но это совсем не значит, что он не верит в победу
Гитлера. <...>[245]
<...> Когда мы проходили мимо знакомой мне землянки, я задержался.
— Товарищ капитан, одну секунду... я загляну. Может быть, Черный здесь...
— Не ходите... Его там нет. Он смертельно ранен, — скороговоркой произнес
Базанов.
Стало ли сердце жестче или просто оно должно себя оберегать, но, услышав эти
слова, я ничего не ответил и, не расспрашивая, двинулся дальше. <...>[246]
<...>
Только в сумерках добрался до пятого истребительного батальона. Сразу поразила
тишина в окопах и настороженность людей. В штабе тоже тихо, как-то по особенному
торжественно и печально тихо.
С переднего края вернулся Рундквист и тоже говорит как-то приглушенно и печально:
— Слышали? В последней дневной атаке погибли Мирончик, Богачев, Лобасов, Неуструев...
И наша Аня... помните? Ее перерезала очередь из пулемета. Смертельно ранен
старик Куварин, комсорг батальона Гончаров тоже ранен в ногу, и еще многие...
У немецкого берега оказались полыньи... Мы даже не могли войти в соприкосновение
с противником, только двое — Кирсанов и Пенчук — прорвались на тот берег!
Мне хочется спросить подробней, когда и как все это произошло, но стыдно спрашивать,
точно я в чем-то виноват.
— Сейчас поужинаем, — уловив мои чувства, говорит Рундквист, стараясь рассеять
впечатление от своего тягостного сообщения. Но Лобасова и Мирончика, того
политрука Мирончика, который получил недавно письмо от своей невесты, — их
все же нет. И нет нескладного инженера Неуструева, чистейшей души коммуниста
Богачева и светлоглазой, бесстрашной Ани... <...> [252]
5
|