Н. П. Еругин, "О тех, кто выстоял"
Издательство АН БССР, Минск, 1961
[отрывки]
ОТ АВТОРА
В этом повествовании рассказывается о боях за Ленинград с сентября 1941
по февраль 1942 года. Являясь непосредственным участником этих боев, командиром
взвода противотанковой артиллерии, я записал основные факты еще в 1945 году.
Но не считая тогда рукопись готовой для издания, я продолжал работу над ней
до 1958 года.
Глубоко признателен писателям К. К. Крапиве и П. У. Бровке, которые внимательно
прочитали рукопись и содействовали напечатанию книги.
Благодарю и писателя А. М. Адамовича, который всячески содействовал ее выходу
в свет.
Особую признательность выражаю писателю М. Т. Лынькову, который любезно согласился
быть редактором книги. Он сделал ряд весьма ценных замечаний по рукописи,
которые я принял во внимание.
Н. Еругин
Оцифровку выполнил В.И. Сушков в октябре 2004 г. для 9 номера журнала "Математика в ВУЗе".
С глубоким волнением посвящаю эти воспоминания
солдатам и офицерам пехотных подразделений Ленинградского фронта
ПРЕДИСЛОВИЕ
В предлагаемых воспоминаниях рассказывается о боях под Ленинградом, под Колпино, в период с сентября 1941 по 23 февраля 1942 года. События излагаются так, как они были видны участнику этих боев, командиру взвода противотанковой 45-миллиметровой артиллерии, входившей в состав пехотного полка и действовавшей в передовых боевых порядках пехоты.
Здесь говорится о боях кровопролитных, но имевших лишь сугубо местное значение, носивших специфический характер Ленинградского фронта, который находился в тяжелой осаде, без боеприпасов и на голодном пайке. Об этих боях не упоминалось в сводках Совинформбюро, На данном участке в силу особо тяжелых условий много погибших солдат считалось без вести пропавшими.
В повествовании нет выдуманных эпизодов и лиц. Немало читателей встретят здесь своих родных и знакомых, так как фамилии участников событий сохранены. Только фамилии Смирнов, Парсикеев, Егоров и Травин не настоящие, а измененные. Найдутся среди читателей и участники этих боев.
<...> [10 сентября 1941г.]
Когда уже шли по Выборгской, началась воздушная тревога. Нас пробуют загнать в подворотню. Мы решительно отказываемся, и вид у нас храбрый:
— Торопимся на сборный пункт, сейчас уходим на фронт,— огрызаемся мы тоном, не допускающим возражений.
Пришли. Входим во двор казарм. Из глубины двора марширует отряд.
— Смотри-ка, университет! — восклицает Саша. Теперь и я вижу — идут научные работники университета, и среди них возвышается профессор астрономии Кирилл Федорович Огородников — высоченный, крупный мужчина лет сорока. Все они одеты в защитного цвета ополченческую форму — сапоги, солдатские брюки, фуфайки до колен, пилотки.
— Эй вы, дезертиры! — кричат они.
— Дисциплинка! Молчать в строю! — отвечаю я, и мы машем им руками, прощаемся.
— Мы, кажется, кое-что пропили, — сокрушается Саша, — отстали от них.
Мы с Сашей вошли в какое-то здание и представились.
— Идите во дворе в белое здание, там оденетесь, — приказали нам.
Пришли. Переоделись в ополченческую форму и посмотрели друг на друга.
— Рекруты, — Улыбается Саша.
Саше одежда великовата, висит — он мал ростом. Мне маловата — я среднего роста.
— Вроде не того. Не подходит,— говорю я кладовщику, показывая
на одежду.
— Подходит. Другой нет. Идите,— отвечает он.
— Куда нам теперь? — спрашиваем.
— В то здание,— показывает кладовщик в окно.
— А как нам попасть в свой университетский отряд?
— Мое дело маленькое — одеть вас и послать туда, — отвечает он.
Отправляемся туда. Там встречает младший лейтенант. Мы снова спрашиваем: как нам попасть в свой университетский отряд?
— Они только что ушли,— добавляет Саша.
— Идите вон в ту комнату и ждите. Там есть нары. Ложитесь, спите, утром разберемся. Сейчас начальства нет.
Легли на нары. Кагор клонит ко сну. Мы здесь одни. Света нет. Но окна большие — сумрачно.
— А что, подремлем? — говорит Саша.
— Пожалуй,— соглашаюсь я.
Но подремать не удается. Комната наполняется. Все время приходят по двое, по трое. Вскоре здесь уже человек пятьдесят. Входит тот же младший лейтенант и командует:
— Выходи! Построиться в колонну по четыре человека!
Построились. Подошел другой младший лейтенант и командует: “Шагом марш!” И пошел. Мы за ним.
— Мы куда сейчас? — беспокоится кто-то.
— Не разговаривать в строю!
Идем по городу.
— Но как же нам к своим? — шепчет Саша.
— Вот уже придем куда-то, там разберемся, этот ничего не знает и разговаривать
не будет,— отвечаю я.
Идем, по-видимому, минут сорок-пятьдесят быстрым шагом. Приходим к месту назначения, нас вводят в освещенную занавешенную комнату. Из-за стола поднимается капитан:
— Поднимите руки аттестованные капитаны и выше.
Я поднимаю руку, так как аттестован интендантом третьего ранга. Поднимают еще два-три человека. Саша не поднимает, так как он то ли совсем не аттестован, то ли имеет меньший чин. Да может быть, он и вообще не военнообязанный — у него царская болезнь, то есть несвертываемость крови. Если он будет хоть слегка ранен,— истечет кровью. В парткоме он, вероятно, об этом забыл или постеснялся сказать.
— Отвести в пятую комнату! — приказывает капитан младшему лейтенанту,
который нас привел. Я быстро подхожу к капитану и говорю:
— Нам бы вместе с товарищем, вон с тем. К нам идет Саша.
— Утром разберемся, идите, куда приказано! — грубо отвечает капитан.
— Пока, Саша! — жму я ему руку.
Он смотрит на меня с тоской. Нам обоим ужасно не хочется расставаться. За несколько часов мы стали совсем близкими друг другу.
— Утром все сделаем, — обращаюсь я к Саше и ухожу.
Водоворот.
Приходим в комнату № 5. Здесь уже расположились на нарах, на голых досках, человек 20. Негромко разговариваем друг с другом. Но уже минут через 15 кто-то входит в комнату и резко кричит:
— Быстро, во двор!
Торопимся, выбегаем. Во дворе стоит большой грузовик. Нам кричат:
— На машину!
Сели на машину. Торопливо выходит майор с какой-то бумагой. Его кто-то сопровождает.
— Начинаю перекличку,— обращается майор к нам.
— Бакланов!
Молчание.
— Бакланов! — громче кричит он.
Молчание.
— Шувалов!
Молчание.
— Шувалов! — сердито кричит майор.
Молчание.
— Сидоров! — еще громче кричит он.
Молчание.
— Мы без фамилий. Нас еще не записали! — восклицает кто-то из
грузовика.
— Вы из какой комнаты? — спрашивает нас сопровождающий майор.
— Из пятой,— отвечаем мы разноголосым хором.
—Товарищ комиссар! Не тех посадили. Это капитаны. А у нас список рядовых.
— Плевать! У меня больше нет ни одной минуты. Едем!
Он бросил список и крикнул шоферу:
— Поехали!
Сел рядом с шофером, резко хлопнул дверцей, и машина тронулась. У меня на душе стало совсем плохо — мы с Сашей разлучились.
“Попали мы в водоворот. Как понесло нас!” — подумал я.
Приехали куда-то в район мясокомбината, слезли с машины и по приказанию майора пришли в большое здание. Здесь было много комнат и много людей — таких, как мы, в ополченческой форме.
Мы вошли в большой зал, смешались с другими. Здесь много стульев, скамеек. Люди сидят, стоят. У меня еще ни разу, нигде не спросили фамилию. Минут через десять кто-то входит и кричит:
— По одному выходи! Здесь, в коридоре, по два становись!
Я стою с краю.
— Быстро, быстро! — подгоняет он.
Выходим, становимся.
— Довольно, хватит! — кричит командир и закрывает дверь.
Мы уже выстроились — человек двадцать пять.
— За мной! —подает команду наш повелитель и идет во двор.
Во дворе он подводит нас к какому-то другому входу в здание и останавливает:
— Здесь налево комната. Входите по одному, получайте винтовки и патроны и становитесь на свое место.
Получили винтовки, по 25 патронов, котелки. Здесь, уже при получении винтовок, нас заносят в список. Стали на место. Во дворе стоит еще один такой же отряд, как наш, уже с винтовками. Нас подводят к нему, мы стоим рядом. Кто-то из нас, любопытный, спрашивает:
— А вы откуда?
— Мы сибиряки, добровольцы,— отвечают из этого отряда.
— Все?
— Все, весь взвод.
Кто-то подходит и обращается к нам:
— Вы первый взвод первой роты.
— А вы,—обращается он к сибирякам,—второй взвод.
— Смир-рно! Повзводно, шагом ма-арш!
И мы пошли. Ночь кругом.
У меня дела плохи. Еще когда я садился на машину, почувствовал
себя отвратительно. Болела голова, знобило, явно был грипп. Но сказать об
этом я боялся. Слишком деликатный был момент, это бы только вызвало смех.
Теперь же мне все хуже и хуже. Трудно сказать, сколько мы шли. Но вот подошли
к блиндажу и остановились. Наш вожатый вошел в блиндаж.
Пулково.
— В Пулково прибыли, — говорит один из нас.
— Это и есть Пулковская обсерватория? — спрашивает кто-то из сибиряков.
— Да, да. Знакомьтесь, вон она.
До здания обсерватории метров двести. Наш командир выходит из блиндажа в сопровождении двух других командиров. Один из них подходит к нашему взводу — ему лет 28, впрочем, может, и не так — темно, не разберешь. Его представляет наш вожатый:
— Вот ваш командир взвода.
Другого он подводит к сибирякам.
— Идите за мной по одному. Пойдем сюда,— указывает нам комвзвод правее обсерватории.
— Через двести метров окопы боевого охранения. Эти позиции мы и займем. Перед нами, метров за пятьсот, будут немцы.
“Черт возьми, уже немцы!” — думаю я.
Мы тронулись. Проходим по низине к возвышению, где находятся наши позиции. Идем гуськом, крадучись, хотя необходимости в этом как будто нет: ночь ведь, да и низина.
Но вот слева, от здания обсерватории, из гущи деревьев затрещал автомат. Пули прошли чуть вперед и выше нас. Мы все упали. Упал и комвзвод.
— Кукушка, уже в тылу! — испуганно прошептал мой сосед, употребляя термин финской войны.
Больше автомат не стреляет. Мы тронулись дальше, но идем, неизвестно почему, пригнувшись.
Снова автоматная очередь, и мы опять у земли. Вдруг над нами просвистели два снаряда и недалеко разорвались. Кажется, летели так низко, что чуть-чуть не задели макушки, поэтому мы все клюнули ближе к земле головами.
“Не кланяйся вражеским пулям”,— вспомнил я наказ Суворова. “Прямо в пекло попали”,— думаю я и, кажется мне, такие же мысли у моих соседей.
Но вот началась неглубокая траншея, и по ней мы скоро входим в глубокую — чуть выше моего роста — траншею, проходящую по высоте.
— Всё. Пришли. Располагайтесь, наша хата, — говорит нам комвзвод.
За нами в траншею вошли сибиряки и заняли позиции правее.
Я приподнимаюсь на носки и смотрю вперед — перед нами долина. И вдруг совсем близко раздается свист, метрах в ста позади нас — взрыв. Я нырнул в траншею и уселся на дно.
— Мина,—объяснил комвзвод.
Немцы послали еще. три мины в то же место и замолчали. Траншея мне кажется мелковатой.
“Неплохо бы пониже сесть”,— размышляю я.
— Ну, сидите, я сейчас приду, — объявил комвзвод и отправился налево.
Минут через десять он вернулся, принес ручные гранаты и роздал по две на человека. Но еще многим не хватало. Командир взвода взял с собой двух бойцов, ушел с ними, и скоро они принесли еще гранат. Теперь у каждого из нас на ремне висели по две гранаты.
— На рассвете наш взвод и третий (который был здесь до нас и находился слева) наступаем. Пойдем в атаку,—объявил комвзвод и ушел.
Меня начало больше знобить — то ли само собой, то ли от этого известия — не поймешь.
— Час от часу не легче, — думал я, — этак скоро от меня ничего не останется.
Я стал обдумывать, как буду поступать, если начнется рукопашный бой.
“Хорошо, что нет штыков, — соображаю я, — так-то понятнее — суну прикладом, а штыком неясно, как колоть”.
Физически я крепок, надежен, вот только что-то нездоров.
Сосед толкает меня и говорит:
— Знаешь, я, брат, не знаю, как и стрелять-то. Покажи.
Я беру обойму, открываю затвор и показываю, как послать патроны в магазинную коробку. Затем объясняю всю нехитрую механику стрельбы. Стреляю я из винтовки хорошо. Мне еще в гражданскую войну пацаненком приходилось стрелять немало. Сосед удовлетворен, но спрашивает, как бросать гранату. Я снимаю гранату и начинаю ее рассматривать. Запалы у меня лежат в кармане. Тут и я не силен. Мы подходим к соседу слева от меня и спрашиваем, как бросать гранату. Он объяснил, мы поняли. Кажется, готовы к атаке.
Мы становимся на свои места, вернее, садимся — у каждого здесь есть углубление, в которое можно сесть.
Снова засвистели мины и разорвались недалеко от нас. Я присел на дно траншеи — тут даже и удобнее. Настроение — хуже не вообразишь. Слишком быстро я вошел в войну.
Приходит комвзвод, что-то невеселый. Правда, не от чего быть веселым. Посидев минут пять, он энергично провел большим пальцем правой руки по носу и, шмыгнув при этом, сказал:
— Я пойду к командиру роты.
Возвратился комвзвод минут через десять и озабоченный сел молча. Но через три-четыре минуты он, точно озаренный какой-то идеей, снова провел пальцем по носу, издал тот же звук и, бросив слова “я к комроты”, полетел.
Принесли еду. Разливаем по котелкам и едим. Уже близится час рассвета. Душевное напряжение нарастает. Что-то будет? И вдруг прибежал комвзвод, бодренький, веселый:
— Мы остаемся на охрану передовой, а сибиряки идут в атаку.
“Вот он почему бегал к командиру роты”, - подумалось мне.
Стало светать. Два взвода — третий и второй — сибиряков вышли из траншеи и поползли в сторону немцев. Мы потеряли их из виду.
Часовой нашего взвода смотрел вперед. Но вот послышались выстрелы пулеметов, винтовок и минометов.
— Накрыл немец наших,— докладывает часовой.
Мы смотрим. Впереди густая сеть разрывов мин, треск пулеметов, автоматов.
Потом все смолкло. Снова минометный огонь, но по нашей траншее.
— Ой, лышенько мне, лышенько,— слышу я голос (по-видимому, украинца) в траншее рядом. Солдат был ранен в ногу осколком мины.
Тяжело я воспринял этот крик раненого. Потом, много позднее, я привык к этому, да и стонали меньше, а чаще вообще молчали.
Немцы прекращают стрельбу. Ждем своих обратно. Уже светло, а их нет — ни одного.
— Что же с ними? — спрашиваю я у комвзвода, показывая в сторону
немцев.
— Накрылись,— говорит он, пожимая плечами. — У нас же нет огня.
Я сижу на своем месте. Устал. Глаза закрываются. Начинаю поклевывать носом.
Прошел день. Ночь настала. Мне все хуже. Не проходит грипп. Жаловаться не решаюсь. Ночью немцы усиливают обстрел минометами. Когда нет обстрела, я смотрю на далекие в небе звезды — как это красиво! Почему-то весь этот космос волнует. Что-то таинственное в нем, загадочное, непонятное. Где всему этому конец? Что это в целом, и есть ли там где-то еще войны? Или только наша грешная землица с такой сумасшедчинкой? В этой ночной тишине хорошо слышен нарастающий, а затем уходящий свист больших немецких снарядов, высоко пролетающих в звездном небе на город. И отдается это в душе, как жуткий вой собаки на луну.
Рождаются тяжелые думы. Там, в городе, думают, что оборона здесь, на передовой, надежная. А я здесь, на передовой, своими глазами вижу, что это далеко не так. Мне уже не у кого спрашивать о положении на передовой Ленинградского фронта, некого слушать. Я сам первоисточник. Тут того и гляди, что сыграешь в землю — каждый миг сулит смерть. Ну, что ж. Отдать бы только дороже жизнь свою. Успеть бы дать сдачи авансом. Ах! Родина, Родина, что с тобой? В какую беду ты попала? А если... если в эту ночь или завтра рассыплется Ленинградский фронт?
Хорошо, что в руках винтовка. Я не беспомощен, я вооружен. Как это приятно! В крайнем случае я буду в полную силу свою огрызаться, не склоню своей головы, пробьюсь еще в глубь России. А там, вероятно, армия не та, что здесь вижу. Там еще есть сила, там еще весь русский народ.
Как тяжело! Кто виновник? Мечется душа, болит остро, глубоко, беспрестанно. Горе затмевает разум. Кажется все это великой катастрофой. Но нарастает и неукротимое желание все повернуть, устоять. Ведь можно же?
Но вот что-то я вижу странное, подозрительное. В одном окне мясокомбината свет вспыхивает и гаснет. То одна вспышка, то две подряд,—точно передают по азбуке Морзе. Окна мясокомбината видны немцам. Неприятно смотреть на это. Почему-то кажется, что это корректируют стрельбу большой артиллерии.
Минуты три я наблюдал эту сигнализацию. Затем подошел к соседу и рассказал. Командира взвода на месте не было.
— Пойди сейчас же расскажи в штабе полка, это в том блиндаже, где мы останавливались, — порекомендовал сосед.
Я отправился. Подхожу к блиндажу. Прошу у часового разрешения пройти.
— Иди, там только лейтенант, — отвечает часовой.
Я не знаю, кто этот лейтенант. Вхожу и говорю:
— Разрешите доложить?
Лейтенант, лет двадцати шести, среднего роста, напыщенный, как индюк, развалясь за столом, смотрит на меня и нагло и грубо спрашивает:
— Ну, чего заявился?
— Я только что видел световую сигнализацию из крайнего левого окна верхнего
этажа мясокомбината.
— Все?
— Все.
— Уходи, — не меняя позы, бесцеремонно выпроводил он меня.
Он не вышел, не посмотрел на мясокомбинат, не расспросил подробнее. Иду я обратно и думаю: “ Что это? Предатель или олух? Скорее всего тупица. Впрочем, - закрадывается мысль, - тут все проще. Как ни тяжко сидеть под обстрелом в открытой траншее, а выйти даже на минуту из такой надежной землянки, когда ждешь каждый миг огневого налета, еще труднее - по крайней мере для некоторых. Только приказ старшего командира может его вытолкнуть из этого блиндажа. А по своей инициативе он на это не способен. Ни при каких обстоятельствах - это выше его сил. Что тут поделаешь - бывает и так!”
Вернулся в траншею и почувствовал, что страшно устал. Странно, мало ведь прошел, всего с полкилометра. И не поймешь, физическая усталость это или моральная. Как будто и то и другое. Кисло на душе, как в бочке с квашеной прогнившей капустой. И никуда от этого не уйти. Сиди вот в траншее и жди. Чего жди? Так будет и завтра, и послезавтра, и... Нет даже вдали светлого луча надежды.
О! Что это?
Недалеко сзади начало стрелять орудие, и снаряды полетели к немцам. Как это приятно, оказывается, когда стреляют свои орудия! Этот свой огонь будто вдохнул жизнь: я выпрямился, лицо посветлело, по жилам откуда-то потекла энергия.
И на войне даже на передовой линии, бывают радости и, пожалуй, более ощутимые, чем в мирной жизни,— большая контрастность.
Минут через пять немцы открыли ответный огонь из тяжелых минометов по нашему орудию. Наша пушка, видимо, полковая, сделала пять-шесть выстрелов. Немцы ответили тремя десятками снарядов и довольно плотно накрыли огневую позицию нашего орудия.
Наш огонь прекратился. А немецкий миномет все стрелял по нашей траншее, с перерывами то малыми, то большими.
Мне стало обидно и досадно. Так и хотелось пойти к артиллеристам и сказать: “Да что же вы, братцы, неужели не можете засечь этот миномет и накрыть его?”
Я не сомневался в том, что если бы меня допустили до орудия, то я бы это организовал. Под конец я даже рассвирепел от того, что немцы так безнаказанно и свободно забавлялись. А потом все внутри поблекло — муть заволокла и душу и мозг. Холодно.
Снова день. Частые огневые налеты. Я сижу в тяжелом раздумье. Без биноклей немцы видят окна домов Ленинграда, и у них есть такие головорезы, у которых от этого текут слюни.
Они видели Париж, знают парижанок. Но это, кажется, не Париж. Еще никто не входил в этот русский город с оружием.
И все-таки Ленинград в кошмаре: город окружен первоклассной, тренированной, отлично оснащенной армией.
А защищают его... ну, вот такие, как я. Есть и хуже. Нет боеприпасов. Голод навис над многомиллионным населением — нет Бадаевских продовольственных складов. Я вспоминаю день, когда стоял дежурным на крыше университета и прямо надо мной низко, не торопясь, пролетело несколько немецких бомбардировщиков. Я не услышал взрывов, поэтому остался в недоумении: зачем они прилетели? Но вскоре стало ясно. Как ветром разнесло весть по всему Ленинграду: горят Бадаевские склады. А вечером с площади Толстого я увидел зловещее, как будто кровавое, огромное зарево, которое освещало почти половину ленинградского неба. И казалось это страшным знамением богов. В эти тяжелые дни мне особенно был близок и дорог Ленинград со всем его золотым фондом людей и многогранной, большой русской культурой.
Плохо ленинградцам. И помощи пока ждать неоткуда.
Но капитуляции здесь не будет—это ясно и нам, и немцам, и всему миру, который с волнением следит за ленинградской эпопеей (по-разному, конечно, но равнодушных нет).
Впрочем, думали немцы, подождем малость — скоро у них все жизненные соки иссякнут и... Маша будет наша. И они опоясали Ленинград двойным кольцом. А ленинградцы решили стоять насмерть.
Кто знает, как оно будет?..
В этот день начал моросить дождь. Был дождь и ночью. А мне все хуже — знобит и как будто все отекает, деревенеет. Грипп, как я потом убедился, не появляется на передовой, в окопах. Но если уж он есть, то позиции свои сразу не сдаст.
От минометного обстрела ряды наши редеют, но и пополняются помалу.
На пятые или шестые сутки вечером надо было кому-то очередному идти на кухню за хлебом и супом. Я обратился к дежурному:
— Дай я схожу, что-то у меня ноги точно отекли, надо размяться.
Он охотно уступил мне ведро, так как надо было проходить место, сильно обстреливаемое немцами из минометов.
Иду я на кухню, а голова кружится и ноги с трудом держат тело.
На обратном пути, не доходя еще метров ста до траншеи, я выбился из сил и сел отдохнуть. Посидел минут пять и собрался идти, но, чувствую, нет совсем сил, ведро мне не поднять. Еще посидел. Совсем плохо — всего разморило, сильно кружится голова. Попросил проходящих мимо с пищей солдат сообщить в первый взвод первой роты, что дежурный с супом сидит и тронуться не может. Пришли за мной двое. Один понес ведро, другой стал помогать мне идти, взяв под руку. Пришли в траншею. Подошел комвзвод.
— Ты что, заболел?
— Да, что-то мне плохо.
— Надо показаться в медпункт. Вот поешьте, и отведи его в медпункт, — сказал
он соседу, которого я обучал стрельбе из винтовки.
Прибыли в медпункт.
Здесь в блиндаже медицинского пункта на сене лежали три бойца, видимо, тоже больные. Тускло горела керосиновая лампа. Сестра поставила мне термометр. Через несколько минут она взяла его, подошла к лампе, посмотрела на термометр, а потом внимательно на меня:'
— Когда вы заболели?
— Да уже дней шесть. Но я стеснялся признаться. А сколько у меня градусов?
— Хватает. Почти сорок один. Скоро приедет грузовик, и вы уедете в госпиталь.
Мой сопровождающий подал мне руку;
— Ну, поправляйся.
В Ленинграде, в госпитале, после обследования мне сказали: малярия и воспаление легких.
<...>
Больше похоже на сон.
Вдруг чувствую, кто-то дергает меня за ногу. Просыпаюсь, открываю глаза и вижу Овчарова.
— Комвзвод! Вставай.
Я посмотрел на часы — десять часов, за окном темно.
— Зачем? — спрашиваю, а глаза закрываются.
— Вам приказ. Немедленно занять огневые позиции перед противотанковым рвом.
— Вставай, вставай, комвзвод! — слышу снизу комбата.
— Ты же говорил, десять суток отдыха, и говорил — факт. Еще не прошли и сутки,
а ты уже посылаешь в ночь, в непогоду — смотри, какая вьюга,— обращаюсь я
к Овчарову, спускаясь вниз.
— Бильш похоже на сон, — вздыхает Овчаров и смотрит на меня жалостливо и участливо.
Он будто даже пригнулся под тяжестью мысли о том, что второму взводу снова и немедленно нужно тащить свои пушки в такую страшную ночь, когда можно только на печках да под тулупами лежать.
Впрочем, вместе с нами потеряет покой и Овчаров — он, как заводной, и ночью, и днем в одиночку будет двигаться от КП на передовую, принося нам распоряжения и приказания начальства.
Не могли мы подозревать, развлекаясь музыкой, что истекает последний час начавшегося отдыха и что в эту же ночь мы начнем бои тяжелые, изнурительные, без возможности даже дух перевести в течение многих дней.
Я быстро оделся и вышел во двор. Солдаты во главе с командирами орудий стояли у пушек.
— Тяните орудия к Третьей колонии, а я пойду вперед, выберу огневые позиции, — сказал я командирам орудий.
У нас не было времени подготовить огневые позиции.
Ко мне подошел замкомбат Тарасенко:
— Комвзвод! Пойдем вместе выберем огневые позиции.
Солдаты медленно, напрягаясь изо всех сил, по сугробам потянули пушки в ночь. А мы с Тарасенко быстро пошли вперед. Мело кругом, завывало, а пули посвистывали: вжик, вжик, вжик. И мины будто совсем низко проносились, свистели и разрывались, то далеко, то близко, одиночные и сериями.
Немцы явно трусили и как бы постоянно сигналили огнем: рус, мы тут, во рву, сидим и спать не собираемся. А с нашей стороны не слышалось ни одного выстрела.
Мы с трудом шли против ветра. Вьюга свистела, буран был такой, точно нечистая сила взбесилась и затеяла безумную пляску смерти, а внутри, где-то глубоко, как эхо,отдавалось:
“Наверх вы, товарищи, все по местам, Последний парад наступает.
Врагу не сдается наш гордый “Варяг”, Пощады никто не желает”.
Перед рвом.
Перед рассветом орудия второго взвода, замаскированные снегом, уже стояли вблизи противотанкового рва близко одно от другого около траншеи, идущей от Третьей колонии к противотанковому рву. Но землянка у нас была одна, которую нашли здесь. Ее пришлось слегка поправить да повесить плащ-палатку перед входом. Я осторожно прошел по траншее дальше ко рву и метров через пятьдесят увидел пехоту. Стоял пулемет, у которого пулеметчики спереди положили несколько еще не убранных оледенелых трупов — больше и нечем им было закрыться. Я молча показал пулеметчикам на такое укрытие, покачал головой.
— Ничего не поделаешь. Их служба еще не кончилась. Мы только что стали здесь, — ответили они.
И около траншеи, и в самой траншее попадались оледенелые трупы, наполовину скрытые замерзшей землей или снегом.
Я не знал, куда деть руки: то в карман совал, то в рукава. А рукавиц не было — я часто терял их. Мороз был более двадцати пяти градусов, а может, и все тридцать.
Здесь в нашей землянке можно было сидеть только плотно — впритирку. Но это намного лучше, чем в открытой траншее, как у пехоты впереди.
Прошел день. Так и осталось неизвестным, собирались ли мы наступать, но что-то помешало, или была опасность, что атакуют немцы.
Немцы, как обычно, стреляли по траншее из артиллерии, минометов и пулеметов. Когда мина или снаряд разрывались совсем рядом, мы выглядывали из землянки и окликали часового около пушки:
— Стоишь?
— Стою,— слышалось в ответ.
Вечером мы начали сооружать землянку для второго орудия впереди, ближе ко рву метров на тридцать. И ночью туда же поставили пушку.
К утру мимо нас прошло пополнение пехоты, и вскоре впереди началась
стрельба. Я по своей инициативе открыл огонь по противотанковому рву. Но все
это продолжалось минут тридцать, а затем утихло.
Приказ комбата.
Вскоре прибежал Овчаров.
— Комвзвод! Комбат приказал иметь к утру по двести пятьдесят снарядов на орудие. За неисполнение приказа — трибунал. Утром прислать сводку о количестве снарядов.
Мимо нас в Колпино потянулись цепочкой раненые пехотинцы. Около землянки первого орудия были убиты два пехотинца — у обоих был разбит череп. Один еще шевелился, и расчет пытался его внести в землянку. Но в дверях он затих. Его положили в трех, метрах от землянки. А может, он еще был жив — нам ли это понять. Мы потеряли двух солдат, которые получили легкие ранения и сами ушли в санбат.
Целую ночь мы переставляли орудия на новые, более удобные позиции, чуть ближе ко рву, и не успели принести снаряды.
Утром, перед уходом солдат за пищей, я стал проверять наличие снарядов. Пришел в первое орудие — восемьдесят снарядов.
Прибыл во второе:
— Сколько снарядов?
— Двести тридцать,— отвечает Филимонов.
— Покажи.
— Да вот смотрите, сколько ящиков. Открываю ящик и вижу пустые гильзы.
— Так это же гильзы.
Филимонов вздыхает и говорит:
— Комвзвод! Я даю сведения, а вы пишите. Если вру, то я, а вы не должны нас проверять. За правильные сведения вас комбат отправит в трибунал. Не меня же будут судить, а вас. А я не хочу, чтобы вас в трибунал. Они ведь там ничего не видят, можно ли еще снаряды успеть принести. Успеем мы еще принести снаряды, а пока и этих хватит.
Я считаю снаряды — девяносто пять, затем говорю:
— Но если штаб будет думать, что у нас по двести пятьдесят, и готовится большая атака немцев, то мы можем подвести полк, дивизию. А если мне трибунал, то пострадаю я один.
— Ну, если так сложно рассуждать, то... Так, комвзвод, вы недолго протянете на этом свете. Так жить нельзя.
Я смотрю на Филимонова и думаю:
— И все-таки это хороший командир — волевой, смелый. Он не подведет.
К вечеру у нас уже был сверхкомплект снарядов — по триста на орудие. Сюда, сильно пригнувшись, можно было носить снаряды и днем по траншее, а в этот день помогал еще и снегопад.
— Я же вам говорил: успеем, когда надо будет, - улыбался Филимонов.
Браты! Поддерживайте.
Вечером солдаты, ушедшие за пищей, привели пополнение, и в расчетах стало по девять человек. Через день снова пехота была усилена. Hачалась пурга, и опять разгорелся бой за противотанковый ров.
Мы еще немного подтянули орудия к противотанковому рву и снова били по нему, а затем чуть дальше.
Противотанковый ров был близко, но стреляли мы приближенно: ни зги не видать. Был день, а все равно, что ночь,— густой снегопад. Куда ни посмотришь — кругом снег: падает, падает без конца.
Немцы открыли сильный пулеметный и ружейный огонь. Но снаряды и мины чаще рвались сзади нас. Немцы не могли уже стрелять уверенно из своих больших орудий и минометов в нас, так как была темень, да и находились мы близко от противотанкового рва. Этот огонь их мог обрушиться как на нас, так и на них же.
Никакой согласованности, связи с пехотой у нас на этот раз не было. Да, пожалуй, она и не нужна была: что тут во тьме согласуешь? Мы только стремились к одному — не попасть в своих да по дальности выстрела автомата или пулемета и винтовки определить, свои или чужие.
После этого боя мы так и остались выдвинутыми к противотанковому рву. До него оставалось нам, противотанкистам, метров двести, а впереди нас была еще и пехота.
Прошло еще двое суток. Проходящие мимо нас раненые пехотинцы говорили:
— Да, были несколько раз во рву — не удержаться, бьет вдоль рва откуда-то справа, а потом контратакует. Браты! Поддерживайте своим огнем, плохо там, — добавляли они.
И мы поддерживали. Им-то наш огонь казался точным, бьющим по немецким огневым точкам. Пехоте артиллеристы казались всевидящими, всезнающими и своим более солидным оружием подавляющими немцев. Наши снаряды пролетали низко над пехотинцами и радовали их, казались им такой солидной поддержкой. На самом же деле мы видели меньше их. С противником соприкасались не мы, а они. И стреляли мы почти наобум.
Вот мимо нас прошло еще подкрепление пехоты. И у нас снова полные расчеты. Уже темно. Немцы открыли ураганный огонь. Как ни привыкли, а жутковато.
— Скорее бы принесли похлебку, пожрать бы, а потом хоть пусть и убьют, — послышался голос в темноте из угла землянки.
И так часто в нас боролись два чувства — голод и жажда жизни. И в моменты сильного обстрела действительно думалось: успеть бы хоть поесть. Да успеть бы еще что-то свершить (а что сделано, то позабыто), не попусту в мир покоя уйти.
Наконец, принесли “супешник” и хлеб. Хлеба мы получали пятьсот
граммов в день — по двести пятьдесят граммов утром и вечером.
Ров надо взять.
Началась трапеза, и вдруг кто-то протискивается в землянку.
— Назад! — гаркнул командир орудия Филимонов.
— Прикладом его! — грубо, басом крикнул замковый.
Надо сказать, что здесь, около противотанкового рва, сразу установился жестокий закон — не пускать никого в свою землянку. Во время боя да и в другое время некоторые не выдерживали, старались оторваться от своего отряда, от боя, от боевого охранения, ускользнуть, затеряться, перебыть где-нибудь, как-нибудь. Поэтому под разными предлогами старались втиснуться в землянку. Даже раненые не имели возможности молча войти в нее. Переговоры надо было начинать, стоя у входа, снаружи. Если просился раненый, то выходили из землянки и, только убедившись в том. что он ранен и не может двигаться, впускали, перевязывали и сообщали его товарищам Никакой другой повод не принимался во внимание, никто не имел права войти - выталкивали грубо, без всяких разговоров.
Когда на этот раз замковый погрозился сунуть прикладом, послышался торопливый голос:
— Комвзвод! Принимай парторга полка.
— А... прошу,— ответил я.
Около часа пробыл у нас парторг. Он говорил, что во что бы то ни стало надо занять противотанковый ров. Это и моральный фактор и стратегический. Парторг ушел. Немного спустя около землянки послышался голос Цыганкова:
— Комвзвод здесь? — спросил он у часового.
— Ну как, живы еще? — приветствовал он бодрым голосом, протискиваясь в землянку.
— Мы живы, а вокруг нас вон сколько неживых, — ответил ему солдат.
— Да, много тут осталось. Темно, насилу вас нашел. Снарядов довольно? — спросил
Цыганков.
— Хватит, — ответил я.
— Скоро вползем в ров, —твердо сказал он.
— Если не выдохнемся, — ответил кто-то из солдат.
— Надо ров занять, — решительно повторил Цыганков.
— Хоть бы посмотреть на него, проклятого, — зло проговорил кто-то.
— Из нас уже кто-нибудь посмотрит, — добавил другой.
— Ну, желаю всем посмотреть, — попрощался Цыганков и ушел.
Пехота ползет вперед.
Вскоре после ухода парторга и Цыганкова, вечером 23 декабря, снова в пургу начался бой. На этот раз он продолжался двое суток (или более) с малыми перерывами. Пехота шаг за шагом, метр за метром ползла вперед, непрерывно и помалу пополняясь. А за пехотой также малыми перекатами тащились и мы, ведя огонь. Вся эта цепочка двигалась по траншее, которая становилась все мельче. Это та самая глубокая траншея, по которой мы с Лобко прошли еще в октябре.
Надо бы и нам, и пехоте чуть рассредоточиться и частично пойти немного правее. Но рядом, правее, было минированное поле, покрытое снегом. Туда немцы и не стреляли. Они были, по-видимому, осведомлены об этом не хуже нас.
Уже много дней я не был на КП. Личная связь с командованием
батареи была нарушена — ему неясно было, что тут, в этом чертовом логове,
происходит, как обстоят дела. На КП была слышна неугасающая пальба, а кругом
была непроглядная снежная темь.
Приказ Лобко.
Ночью на третьи сутки шум боя стал утихать, а затем все замолкло. Только мы все еще постреливали.
У нас в двух расчетах осталось восемь человек. Появился связной начарта и передал мне записку. В ней было написано:
“Комвзвод! Немедленно занимай противотанковый ров и уничтожай вкопанный танк, расположенный, справа и ведущий огонь вдоль рва. За успешную операцию будете представлены к награде.
Начарт Лобко”.
— Лобко начарт? - спросил я связного.
— Тимохин уехал и Ленинград. Лобко заменяет,— ответил связной.
“Изобрел-таки что-то и полетел заказывать”,— мелькнуло у меня в голове. И тут же подумал: “Туго немцам скоро придется здесь, Тимохин своими изобретениями покажет им, где раки зимуют”.
— Комвзвод! Словами Лобко велел передать. Сейчас из противотанкового рва вернулись два разведчика и рассказали, что немцы ушли из рва. Но пехоты уже нет ни одного человека. Сейчас там собирают в Колпино всех живых— поваров, писарей в штабе, чтобы занимать ров. Ваша задача занять ров, удержать до подхода подкреплений и, главное, разбить этот танк — он не дает удерживать ров.
Связной ушел.
Видно, у немцев также силы истощились.
Здесь, на этом маленьком участке железной дороги Ленинград —
Москва, шли неугасающие, жестокие, изнуряющие бои. Мы не подозревали, что
в эти же дни под Москвой наша армия в грандиозных масштабах начала перемалывать
врага, наносить ошеломляющие удары, сбивать с него спесь непобедимости. Мы
и не подозревали, что наши сверхчеловеческие усилия были включены в большой
план нашей Ставки. Откуда это знать солдату, который молча, стиснув зубы,
выжимая из себя всю энергию до последней капли, много дней подряд в мороз
и вьюгу только ползет в траншее по снегу, по трупам, стреляет да видит и слышит
всюду смерть. Он только то и знает, что позади Ленинград, а еще дальше Родина,
истекающая кровью и напрягающая все свои силы для нанесения удара врагу под
девятое ребро. В эти дни до нас еще не дошло сообщение о разгроме немцев под
Москвой, хотя Совинформбюро об этом объявило уже 13 декабря.
Застрелю...
Я находился у второго орудия и немедленно послал за командиром первого. И тут же вскоре появился молодой представитель Особого отдела в звании лейтенанта и, разъяренный, потребовал, чтобы мы помогли тяжелораненым, находящимся метрах в десяти - двадцати от наших огневых позиций. Он был законно возмущен, увидев тяжелораненых, беспомощно лежащих на большом морозе. Я же был взбешен его вмешательством в мои боевые операции. Произошла резкая стычка, чуть не окончившаяся вооруженным столкновением.
— Застрелю! — прошептал лейтенант и дотронулся до кобуры.
— Спокойнее, лейтенант! Вы тут первый раз, у вас слабые нервы, — медленно сказал я, глядя ему в глаза.
Рядом со мной стояли командир орудия Филимонов и часовой с винтовкой. Филимонов молча взял у часового винтовку, послал затвором патрон в ствол и приготовился предупредить движение лейтенанта. На лице у командира орудия не было ни малейшего колебания. Ясно было, что он не позволил бы застрелить своего комвзвода.
— Мы немедленно должны занять ров, чтобы гибель наших солдат не была напрасной. Это наша первейшая обязанность. Вы не знаете приказа, что во время боя главнейшая задача состоит в том, чтобы выполнить боевое задание, выиграть бой, а не заниматься помощью раненым,— добавил я.
И в самом деле. Нам и самим нелегко было видеть умирающих и тяжелораненых. Но мы не могли упустить момента. Немцы могли прийти в себя, и тогда потребовались бы новые жертвы, чтобы занять противотанковый ров. В него много раз врывались, но оттуда не возвращались никогда.
Представитель Особого отдела удалился. С ним был начальник штаба полка Волошин, который в течение всего разговора не произнес ни звука. Он стоял с плотно сжатыми губами.
Кто бы ни был, если он появляется во время боя на передовой, сначала должен спокойно выяснить обстановку. А потом так же спокойно приказать то или другое.
А иногда бывает так: прибежит начальство в какую-то минуту на
передовую и потное от страха перво-наперво, не попытавшись даже разобраться
в обстоятельствах, мелет чушь и машет пистолетом: “Застрелю, расстреляю!”
И командиры грубые, злые, жестокие на передовой — те, которые не выдерживают
испытания боем, — плохие командиры. Конечно, бывает обстановка, когда командир
должен быть и грозным. Он может вспылить, ударить и даже расстрелять. Но если
это оправдано, то солдаты поймут и простят, не будут в обиде. А бессмысленная
злоба — плохой помощник в бою и показатель страха. Строгость и озлобление
— это разное.
Вот оно логово!
Пришел командир первого орудия. Я объяснил всем задачу, которую перед нами поставили, и пошел с Филимоновым в противотанковый ров — это ненасытное чудовище, глотающее все живое. Метров сто мы прошли быстро. Затем продвигались совсем осторожно, держа наготове я автомат, а он винтовку. А была ночь и пурга. Траншея все мельчала и стала ниже колена — уже была забита. Почти и нет ее. Но вот, кажется, и ров — это страшилище. Прямо по почти исчезнувшей траншее входим в ров, идущий перпендикулярно ей налево и направо. Ров уже без отлогих краев, шириной метра два с половиной. В самой середине глубина его меньше человеческого роста, а к краям ров постепенно и совсем исчезает. Жутко, точно проклятое, заколдованное место. Мы напряженно вглядываемся в каждый выступ и изо всей силы слушаем. Тихо. Есть тут немцы или на самом деле отступили? А может, уползли, да вернулись? Кто проверял донесение разведчиков? Может, они сунулись в какое-то место рва и ушли, а рядом были немцы? Все туманно. Нет, как будто ров стал ничейным — пустынный. Снег все падает, и мы видим всего три-четыре метра впереди, а дальше — темь и неизвестность. Неясно, как и куда идет ров. Но, как сказано в приказе, где-то тут, справа, стоит вкопанный грозный танк-дзот.
— Пройдем по рву чуть правее,— прошептал я.
Мы прошли метров двадцать пять — пусто. Немецкие трупы только в гимнастерках, а ниже пояса голые — свои успели раздеть и ушли. Есть давнишние, уже замерзшие, а эти вот свежие еще. Есть и наши — давнишние и свежие. Но под снегом, глубоко, и тех и других гораздо больше. Ров-то рыли противотанковый, а он уже не так глубок — наполнен. Тут было много схваток. Все прошлое покрыто многослойным снегом, замерзшей землей.
А если бы эти немцы и русские встретились в другом месте, были бы, вероятно, хорошими знакомыми, друзьями. Но судьба их бросила в такое зачумленное место, где человек перестает быть самим собой. И они убили друг друга, не повидавшись и не узнав, кто они.
— Будем занимать, пошли за пушкой,— снова прошептал я.
И мы быстро ушли назад. У первого орудия оставили наводчика. Все остальные немедленно потянули второе орудие вдоль траншеи в противотанковый ров. Вошли в него и тихо потянули пушку вправо до того места, куда мы с Филимоновым дошли. Пурга этому как нельзя более способствовала. Затем мы с Филимоновым прошли еще в этом направлении метров тридцать и потом сюда дотянули пушку. Было неясно, увидим ли в прицел отсюда танк. Стали обследовать этот район. Недалеко от входа в ров направо мы увидели траншею, идущую в сторону немцев. Пошли туда. Через десять-пятнадцать метров вошли в другой противотанковый ров, настоящий, глубокий, выше роста. Вот оно что: оказывается, здесь два противотанковых рва. И этот, второй, ров уходил вправо под углом к первому, поэтому они должны близко где-то пересекаться. Между рвами нашли просторную землянку, но без печки. Быстро принесли и пристроили свою коробку, которую тянули за собой всюду. Тут же недалеко между рвами стояла разбитая немецкая мелкокалиберная длинноствольная пушка, части которой были сделаны из никелированной белой стали. Ага, значит, это мы все-таки разбили. В траншее, соединяющей оба рва, нашли немецкую винтовку и рядом металлическую пулеметную ленту с патронами.
Мы с Филимоновым осторожно стали продвигаться от своей пушки снова вдоль рва вправо. Видимость становилась лучше. Начали ползти. Где -то близко должен быть танк-дзот.
— Как будто он,— прошептал Филимонов.
Мы стали всматриваться. Действительно, ров заканчивался и в конце показались очертания танка. Видимо, этот танк мог вести пулеметный огонь вдоль обоих рвов, гак как стоял в месте их пересечения. Так оно потом и оказалось.
Мы пошли назад. Наша пушка стояла близко и как будто могла достать до танка.
Когда мы вернулись, мне сказали, что прибыли минометчики с 82-миллиметровым минометом. Это уже хорошо. Я немедленно отправился к ним, сказал, где находится танк, и просил открыть огонь по району танка, когда мы его начнем расстреливать. Немцы будут отступать по траншее, а тогда их могут достать только минометчики. Мина летит по навесной траектории и легко достает в траншее. Да и осколков у нее много.
Вскоре прибыла и пехота — человек двадцать. Не знаю, как это называлось — взводом, ротой или батальоном, поскольку такие батальоны бывали часто. Таким образом, силы нарастали.
Решили погреться в землянке. Но — огорчение. Как только затопили печку, снег на крыше стал таять, потекло, и вскоре в крыше появились большие дырки. Оказывается, землянка наполовину из снега и спасает только от ветра — топить ее нельзя. А минометчики нашли себе маленькую, но добрую землянку. Потом мне сказали:
— Комвзвод! А пехота себе нашла землянку-дворец.
Я не выдержал и пошел посмотреть. Землянка действительно хорошая.
Какая обида! Мы первые пришли, а землянки нет. Но что поделаешь? Скоро будет
светать, и надо уничтожать танк. Мы приготовились и сказали об этом минометчикам.
Огонь! По танку.
Наводчик Куряков посматривал в прицел. Филимонов был начеку. Вот и светлеет. Еще не видно простым глазом танка, а Куряков вдруг объявил шепотом:
— В панораму вижу танк.
Посмотрел Филимонов:
— Да, уже видно.
Это увеличение светосилы оптического прицела.
— Начнем,— обратился я к Филимонову.
— Надо начинать, а то они увидят, и мы не успеем, — ответил он.
— Куряков! Готов? — обратился командир орудия к наводчику.
— Готов.
— Огонь! —скомандовал Филимонов.
Выстрел.
— Попадание,— отметил Филимонов и тут же крикнул:
— Огонь!
На душе стало светлее. Танк уже не ответит.
Около десяти выстрелов сделал Куряков, и все снаряды попали в танк. Открыли огонь и минометчики. Танк молчал. Молчал он и весь день. А мы и пехотинцы, уже не страшась его, свободно разгуливали все утро по обоим рвам. Танк был мертв. А может, он был оставлен немцами еще до нас. Он так и остался на нейтральной полосе.
Колпинский противотанковый ров, если мне не изменяет память,
с 25 декабря навсегда стал нашим. Это был серьезный успех наступательных операций
на Ленинградском фронте.
Кто же занял ров?
Кто же занял ров? Мы, выходит, противотанкисты, вы в этом убедились, читатель.
Да, но точно ли мы заняли ров? Нет, не мы. Ров заняла наша героическая и многострадальная пехота. Во время этих тяжелых, изнурительных боев мы лишь помогали ей. Мы были в ста пятидесяти метрах от рва, а пехотинцы всегда впереди нас. Уже говорилось раньше, что значит чуть-чуть, даже на несколько метров быть позади. А они шли и шли вперед. Шли по трупам своих товарищей. Это они заняли ров и погибли все. Мы лишь приняли его из рук мертвых героев. Вечером с ходу они вступили в бой, а через час-два их не стало. Их, уже безмолвных, засыпало снегом, про них только и могли сообщить, что “пропали без вести”.
<...>